«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской - Страница 103


К оглавлению

103

Зато о своём творчестве стихотворцы пушкинского круга отзывались весьма критически, а порой иронически и шутливо. Например, Дельвиг объявлял, что «поёт для избранных друзей», «не ищет славы» и у него «бедный к песням дар» («Бедный Дельвиг», 1817). Большей взвешенностью и рассудительностью отличался взгляд на собственные сочинения Баратынского, который прослеживал их эволюцию от «небрежных куплетов» о дружбе, любви и наслаждениях — к «холодным стихам», проникнутым «души холодною тоской», когда утихают порывы страстей и мятежные мечты.


Я правды красоту даю стихам моим,
Желаю доказать людских сует ничтожность
И хладной мудрости высокую возможность,
Что мыслю, то пишу.

Баратынский был всегда самокритичен по отношению к своему дарованию: «Мой дар убог, и голос мой негромок», «А я, владеющий убогим дарованием», «Не ослеплён я музою моею, / Красавицей её не назовут». Но одновременно он осознавал её достоинства и качества — «лица необщее выраженье» и «её речей спокойную красоту», пытался узреть «огромный очерк мира» и «законы вечной красоты» и надеялся обрести «читателя в потомстве».

Интересно, что именно Баратынский оспорил пушкинское суждение о высшем суде художника над самим собой.


Меж нас не ведает поэт,
Высок полёт его иль нет,
Велика ль творческая дума?
Сам судия и подсудимый,
Скажи: твой беспокойный жар —


Смешной недуг иль высший дар?
Реши вопрос неразрешимый

В сущности, Пушкин и Баратынский задают разные вопросы. Первый — об удовлетворении художника своим трудом, второй — об его уверенности в своем таланте. И по-разному отвечают: в одном случае вопрос может разрешить сам творец, в другом — сомнения не разрешимы, так как поэт совмещает в себе и судью, и подсудимого.

Стремился к объективности в оценке своих произведений и Вяземский. В молодости он замечал в них «нескромность» и «болтливость», «язык сухого поученья» и «бесплодный стихотворства жар»: «Я, строгой истиной вооружая стих, / Был чужд волшебства муз и вымыслов счастливых…» (1816). Через 10 лет поэт даст другое определение своим стихам: «И многие мои стихи — / Как быть — дорожные грехи / Праздношатающейся музы» (1828). Таких оригинальных «стихотворческих» эпитетов немало в его поэзии — «запуганная муза», «мой раздутый стих», «стихоподатливая коляска», «стих сиротливый», «рифмоносная рука». Как и Пушкин, он полагал, что необходимо быть судьей самого себя: «В бессмыслице ж своей тогда уверен будешь, / Когда прочтёшь себя с начала до конца».

В старости (а Вяземский пережил всех своих собратьев по перу) в «Литературной исповеди» (1854) автор уверял, что славы он, возможно, и не заслужил, но в самом поэтическом труде находит «источник наслаждений» и думает, что выдержал суд своих друзей — Жуковского, Батюшкова, Пушкина.


В литературе я был вольным казаком,
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать душе была потреба,
Не силясь звёзд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своём углу…

Право, эта самохарактеристика Вяземского ничуть не устарела и по сей день и может служить примером и для сегодняшних литераторов.

Но никто из русских поэтов не посвятил столько произведений теме художника-творца и творчества, как Пушкин, начиная с первого опубликованного стихотворения «К другу-стихотворцу» (1814) и кончая незаконченным отрывком «Из Пиндемонти» (1836). Юный лицеист, «избрав лиру», задумывается о судьбе писателя, которого ждут не богатство и слава, а «ряд горестей», и об истинном таланте — «не тот поэт, кто рифмы плесть умеет». Сам он не хочет «петь пустого» и ищет «свой склад»: «Бреду своим путём. Будь всякий при своём», — отвечает он, выслушав советы старших товарищей (1815). При этом начинающий стихотворец жаждет славы и предпочёл бы «бессмертию моей души бессмертие моих творений», хотя и испытывает сомнения в своей одаренности («беден гений мой», «слабый дар как лёгкий скрылся дым»), а иной раз поступал так: «в минуту вдохновенья/ Небрежно стансы намарать / И жечь потом свои творенья» (1815), определяя их как «резвые», «ветреные», «нескромные».

Пушкину не было еще и 20 лет, когда он выделил два главных чувства, которые будут вдохновлять его всю жизнь — «любовь и тайная свобода» («Любовь и дружество до вас дойдут / Сквозь мрачные затворы», «Дорогою свободной иди, куда влечёт тебя свободный ум»). (Пройдёт сто лет, и пушкинская юношеская клятва отзовётся в последнем блоковском стихотворении «Пушкинскому Дому»: «Пушкин, тайную свободу / Пели мы вослед тебе».) В том же самом послании «К Р.Я. Плюсковой» (1818) юноша произнесет фразу, оказавшуюся впоследствии пророческой: «И неподкупный голос мой / Был эхо русского народа». Через много лет образ эха возникнет в одноименном стихотворении, но не в патетическом, а в элегическом ключе: «Тебе же нет отзыва. Таков и ты, поэт» («Эхо», 1831).

У Пушкина встречается масса формулировок, касающихся поэзии и стихов — «союз волшебных звуков, чувств и дум», «поэзии священный бред», «плоды моих мечтаний и гармонических затей», «изнеженные звуки лиры»; стихи — послушные, неясные, печальные, опасные; стих — молитвенный, холодный, туманный, дидактический, благоразумный; «коварные напевы», «сладкозвучные строфы», «мои летучие творенья», «лира вдохновенья». Одну из самых развернутых концепций своего творчества он дает во вступлении к «Евгению Онегину»:

103