Пусть жертвенник разбит —
Огонь ещё пылает.
Пусть арфа сломана —
Аккорд ещё звучит.
Если Некрасов определял свой стих как «суровый, неуклюжий», то Надсон — как «огрубелый», не привыкший «лелеять слух»; песни мрачные, звуки жгучие, в них «стон и вопль», горечь и «тяжкая мука»: «И горько плачу я — и диссонанс мученья / Врывается в гармонию стиха», «сладкозвучным стихом никогда не играл я от скуки». А фетовская жалоба на бедность нашего языка превращается у Надсона в резкое недовольство и неприятие — «Холоден и жалок нищий наш язык!» Некрасовская Муза была «печальной спутницей печальных бедняков», а у Надсона она страдает вместе с ним, переносит, как и он, зависть и злобу, «слёзы горя», борьбу и лишения («Муза», 1883). Если Некрасов перед смертью прощался со своей Музой («О Муза, наша песня спета», «О Муза! Я у двери гроба»), то Надсон хоронил свою:
Умерла моя муза! Недолго она
Озаряла мои одинокие дни,
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна.
Через 100 лет поэт Б. Чичибабин посвятит рано умершему певцу такие проникновенные строки: «в двадцать лет своих стал самым нужным певцом у России, / вся Россия в слезах провожала в могилу его. …а что дар не дозрел — так ведь было ж всего двадцать пять» («За Надсона»).
Так закончилось XIX столетие — «золотой век» русской культуры, и на смену ему пришел ХХ — Серебряный.
Простишь ли мне мои метели,
Мой бред, поэзию и мрак?
А может, лучше, не прощая,
Будить мои колокола,
Чтобы распутица ночная
От родины не увела?
А. Блок
ХХ в. принес в русскую поэзию новые художественные приёмы, обновление поэтического языка, новые воззрения на искусство. Но сначала завершителем классических традиций выступил И. Бунин, в первых стихах которого слышались никитинско-надсоновские отзвуки: поэт — «бедняк, задавленный нуждой», «измученный скорбями», умирающий от голода, а на его могиле крест цветами перевьют («Поэт», 1886). Затем в духе «чистого искусства» лирический герой «на высоте, на снеговой вершине» вырезал сонет для избранных, не для толпы, живущей в долине («На высоте…», 1901). В зрелости Бунин придёт к мысли, что суть и смысл поэзии — «в моём наследстве», ибо «нет в мире разных душ и времени в нём нет», т.е. художник вбирает и объединяет в своём творчестве достижения пращуров и чувствует себя наследником всех эпох. Впоследствии эти же идеи, но по-своему выразит О. Мандельштам: «Я получил блаженное наследство, / Чужих певцов блуждающие сны».
Теоретиком и практиком нового литературного направления — символизма, провозгласившего основой искусства символику и ассоциативность, был В. Брюсов. В начале своего творческого пути он сформулировал три постулата — жить не настоящим, а грядущим; никому не сочувствовать, а полюбить лишь себя; поклоняться искусству, «только ему безраздумно, бесцельно» («Юному поэту», 1896) и трактовал творчество как подсознательное состояние полусна-полубреда со странными ощущениями и видениями (несозданные создания колыхаются во сне, «фиолетовые руки» «полусонно чертят звуки в звонко-звучной тишине» — «Творчество», 1895). Но сам он не всегда следовал этому кредо и то заявлял, что всем богам посвящает стих, то заверял, что «поэт всегда с людьми, когда шумит гроза, и песня с бурей вечно сестры», а себя именовал «песенником борьбы» («Кинжал», 1903 — ср. с Лермонтовым). А ещё через несколько лет посоветует стихотворцу быть «холодным свидетелем» всего происходящего в мире.
Быть может, всё в жизни лишь средство
Для ярко-певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.
Однако позже поэт признавался, что «каждый трепет, каждый вздох счастливый вместить стремился в стих» («Поэт — Музе», 1911) и настаивал на том, что черпает вдохновение в «звуках жизни и природы»: «Я ветру вслух твердил стихи. <…> Просил у эхо рифм ответных» («Ученик Орфея», 1918), связывая свое творчество с природными силами и реальной жизнью. Эти брюсовские метания, перемены в эстетических вкусах и взглядах на искусство были вызваны как требованиями времени, так и внутренними противоречиями, духовными и художественными исканиями самого поэта, который даже как-то сказал, что устал «от смены дум, желаний, вкусов, от смены истин, смены рифм в стихах» и от собственного «Я»: «Желал бы я не быть «Валерий Брюсов» (1902).
Кстати, будучи поэтом мысли, Брюсов в конце жизни пытался создать научную поэзию, о чем в XIX в. мечтал Огарев («Хочу стихи связать с наукой»), имея в виду философию, Брюсов же подумывал о точных, естественных науках («Мир электрона», «Мир N измерений», 1922, 1924).
Символисты признавали Брюсова своим идейным вождём и воспринимали у него разные аспекты его творчества.
З. Гиппиус, к примеру, декларировала таинственность творческих снов: «Я — раб моих таинственных, / Необычайных снов… / Но для речей единственных / Не знаю здешних слов» (1896). И, как Брюсов, объявляла о своей приверженности к классическому стиху, «напевным рифмам», стройным строфам, похожим на «храма белого колонны» («Белый стих», 1915).
Поэзии К. Бальмонта была свойственна импрессионистичность («только мимолётности я влагаю в стих»), одновременно ему нравились «кинжальные слова», и он сравнивал себя с кузнецом («я стих кую»). Но в отличие от Брюсова Бальмонт отказывался размышлять над стихами («Как я пишу стихи»). Рекламируя краткость («Лучший стих — где очень мало слов»), он на самом деле был автором многословным и произносил хвалебные речи в честь себя, любимого: