«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской - Страница 17


К оглавлению

17

Говоришь, тебе нравится буква «ж»?
Что ж, это красивая буква нашего языка.
Она издали смахивает на жука
И гипнотизирует мужика.

А вот к букве «ы» явно ощутима неприязнь. В «Портрете трагедии» (1991) эта буква символизирует несчастья и низменные, непристойные страсти: «Из гласных, идущих горлом, / выбери “ы”, придуманное монголом, / сделай его существительным, сделай его глаголом, / наречьем и междометьем. “Ы” — общий вдох и выдох! / “Ы” мы хрипим, блюя от потерь и выгод, / либо кидаясь к двери с табличкой “выход”» (комментарий к этому стихотворению см.: Лосев Л. Иосиф Бродский, Опыт литературной биографии. ЖЗЛ. М., 2006. С. 282 — 283, 322).

В своём раннем творчестве Бродский словно пробовал на вкус каждую букву в слове, например, «безразмерные О и Д» — ОДинокость Души, рОДина, ГоспОДи, выхОД («Зофья», 1961); в слове «куст» пытался объяснить значение всех букв (в хлебниковском духе): «к» и «у» с ветвями схожи, «с» — «придётся уснуть», «т» — алтарь и крест («Исаак и Авраам», 1963). В поздних стихах ему слышится в битве «слитное о-го-го», а смысл слова «волна» соответствует его буквенному составу:


Определение волны
заключено в самом
слове «волна» <...>
В облике буквы «в»
явно даёт гастроль


восьмёрка — родная дочь
бесконечности, столь
свойственной синеве,
склянке чернил и проч.

Находясь в эмиграции, поэт всё чаще сравнивает кириллицу с латиницей, с «литерой римской» («ты» и «вы» смешиваются в «ю») и задумывается об особенностях той и другой: «Представь, что за каждой буквой здесь тоже плетётся свита / букв, слагаясь невольно то в «бетси», то в «ибрагим», / перо выводя за пределы смысла и алфавита» («Новая жизнь», 1988).

В отличие от футуристов, Бродский не увлекался выдумыванием новых слов, но использовал русский лексикон в таком широком объёме, что неполный словарь его поэзии почти в три раза превышает ахматовский (19 650 и более 7 тысяч). По мнению Л. Лосева, «такое богатство словаря говорит о жадном интересе к вещному миру» (Лосев Л. Указ. соч. С. 8). Если Лосев называет И. Бродского «словесным чемпионом», то он сам ощущал себя «грызуном словарного запаса» и в своей поэзии давал словам как общие характеристики (башня, гул, бисер слов; слово родное, свободное; «всевидящее око слов», «глухое толковище слов»; «наколов на буквы пером слова, как сложенные в штабеля дрова»), так и конкретные: «Есть граница стыда / в виде разницы в чувствах при словце “никогда”» (1968), «на площадях, как “прощай”, широких, в улицах узких, как звук “люблю”» (1973), «при слове “грядущее” из русского языка выбегают мыши» (1976), «все переходят друг в друга с помощью слова “вдруг”» (1988), моря издали говорят «то слово “заря”, то — “зря”», а «к составу туч / примешиваются наши “спаси”, “не мучь”, / “прости”, вынуждая луч / разменивать его золото на серебро», т.е. молчание на речь (1989).

Впуская читателя в свою творческую лабораторию, Бродский на наших глазах предаётся поискам «точного слова, точного выражения», перебирая варианты синонимов, анафор, аллитераций, антонимов, не всегда расшифровывая результаты своих изысканий: «Так скорбим, но хороним, / переходим к делам, / чтобы смерть, как синоним, разделить пополам» («Строфы»), статуи или пустые ниши — «если не святость, то хоть её синоним» («Новая жизнь»), «я вывожу слова “факел”, “фитиль”, “светильник”, а не точку» («Римские элегии»), «с уст вместо радостного “виват!” срывается “виноват”» («Fin de Siecle» — «Конец века»), на монументе «начертано: завоеватель. / Но читается как “завыватель”. А в полдень — как “забыватель”» («Элегия»). Поэт избегает тавтологий («страх тавтологии — гарантия благополучья»), думает о «любви звука к смыслу», предлагает графические вариации слова — «мостовую пересекаешь с риском быть заплеванным насмерть» и прибегает ещё к более смелому эксперименту — «усекновению» слова: «Тихотворение моё, моё немое», как бы воплощая буквально «ломоть отрезанный» стихотворения («Часть речи»).

Сформулировав чрезвычайно важный для себя тезис: «От всего человека вам остаётся часть речи», Бродский имел ввиду вообще человеческую речь и в частности художественную, которая долговечнее человека (ср. ахматовское «и долговечней царственное слово»). Но в его поэзии употребляются и грамматические термины частей речи. Особое предпочтение отдаётся глаголам (есть даже целое стихотворение «Глаголы», 1960) с упоминанием всех его времен: «глаголы в длинной очереди к “л”», «помесь прошлого с будущим — простым грамматическим “был” и “буду” в настоящем продолженном», «глагол, созданный смертью», и из существительных тоже выглядывают глаголы («О как из существительных глаголет!»).

Из местоимений выбираются «я», «ты», «мы» — «я взбиваю подушку мычащим “ты”» («Ниоткуда с любовью…»), «с уст моих в разговоре стало порой срываться / личное местоимение множественного числа» («Вертумн»). Обращается внимание и на употребление союзов, частиц и предлогов: «По-русски “И” — всего простой союз, / который числа действий в речи множит» (1963), «либо» — «форма тождества двух вариантов» и «кошмар пророков» (1968); «до» звучит как временное «от» (1984), «мир, следящий зорче птиц <…> за ужимками частиц» (1983 — двоякий смысл: словесная частица и часть целого). В одном ряду выступают части тела, речи, слова — «теряя волосы, зубы, глаголы, суффиксы» (1972). А крики дублинских чаек, хотя и названные «монологом», свидетельствуют о «конце грамматики», о замене длиннот букв «чистой нечеловеческой нотой» (1990).

17