«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской - Страница 33


К оглавлению

33

В поздней «Осени» Вяземского происходит прощание с ней, с последними ласками и дарами, которыми она «приманивает нас». Как и Пушкин, намного переживший его современник тоже признаётся в любви к осени — «всё в ней мне нравится» (ср. «мне нравится она»). Но его привлекает богатство её красок и даров: «и пестрота наряда, и бархат, и парча, и золота струя, и яхонт, и янтарь, и гроздья винограда», а Пушкину она мила «красою тихою, блистающей смиренно». Если для Пушкина осень похожа на чахоточную деву, то у Вяземского она — красавица, «прельстительная волшебница». А в финале вместо поэтического вдохновения — «И в светлом зареве прекрасного заката / Сил угасающих и нега, и тоска». Это был закат и угасающие силы самого поэта, которому уже было за 80 и который прощался со своей жизнью, с друзьями молодости и с уходящей эпохой.

Лермонтовские осенние пейзажи отличаются от пушкинских своей обобщённостью и символичностью (за исключением ранней «Осени 1828 года»): мир напоминает сад — сначала он цветёт, потом надевает «могильный свой наряд» с поблёкшими листами («Блистая, пробегают облака…», 1831); неподвижный трон демона стоит «меж листьев жёлтых, облетевших» («Мой демон»); на пожелтевшие листы увядшей «в разлуке безотрадной» пальмы ложится «дольный прах» («Ветка Палестины», 1837). Неоднократно встречается у Лермонтова образ одинокого листка — то он «жмётся к ветке, бури ожидая» («Сашка»), то далеко унесён ветром («Песня», 1831). И самый известный «Дубовый листок оторвался от ветки родимой («Листок», 1840): «засох и увял он от холода, зноя и горя». Это один из вариантов любимого лермонтовского образа «гонимого миром странника», который скитается в поисках родной души и нигде не находит пристанища.

В русской поэзии и до Лермонтова были обычны параллели между человеческой и природной жизнью. У Жуковского «нам тот же дан удел», что и цветку; у А. Одоевского «забьётся в груди ретивое, как лист запоздалый на ветке»; у Пушкина желанья и мечтанья «истлели быстрой чередой, как листья осенью гнилой». Но у Лермонтова природные явления и объекты превращаются в символы человеческих чувств и, прежде всего, одиночества.

Вторая половина XIX в. принесла в русскую лирику многочисленные осенние пейзажи, некоторые из них стали хрестоматийными — «Осенний вечер» и «Есть в осени первоначальной…» Тютчева, «Ласточки пропали…» и «Осень» Фета, «Ласточки» («Мой сад с каждым днём увядает…») Майкова, «Осень. Обсыпается весь мой бедный сад…» А.К. Толстого, «Несжатая полоса» и «Славная осень! Здоровый, ядрёный…» (начало «Железной дороги») Некрасова.

Самыми «природными» из поэтов XIX столетия были Ф. Тютчев и А. Фет. У первого природа выступает как предмет философских размышлений, у второго — как объект непосредственных наблюдений и впечатлений. Тютчева интересуют не определённые пейзажи, а закономерности, сущности, сверхличностные силы: «светлость осенних вечеров», «вещая дремота» леса, «чистая и светлая лазурь», «нега онеменья» («Как увядающее мило! Какая прелесть в нём для нас…»). Вместо реальных подробностей отмечаются признаки и качества, вместо чётких очертаний — видения, тайны. Частый сравнительный оборот «как бы» передаёт неуверенность и сомнения или сослагательность: «Весь день стоит как бы хрустальный», «И душу нам обдаст как бы весною» (см.: Григорьева А.Д. Слово в поэзии Тютчева. М., 1980).

В природе поэта привлекает круговорот времени в году и сутках и переходные состояния: «Есть в осени первоначальной / Короткая, но дивная пора…»; «Так поздней осени порою / Бывают дни, бывает час, / Когда повеет вдруг весною…» («Я встретил вас…»). Поэтику таких состояний в тютчевской лирике исследует Н.Н. Ковтунова в своей книге «Очерки по языку русских поэтов» (2003), отмечая особый отбор слов, обозначающих угасание (бледнеть, таять, потухать, меркнуть), неполноту признака (полусвет, полумгла), сравнительную степень (зеленее, мрачнее, молчаливей), противопоставление бурного и дремотного мира (грохот, шум и тишина, лень), избытка сил и увядания. К тому же, в его осенних картинах выявляются не постоянные признаки, а преходящие, индивидуальные: «деревья испещрённые», «ветхий лист изнурённый», «день потухающий», «молниевидный луч».

Как и Пушкин, Тютчев замечает прелесть ранней осени, пестроту дерев, багряные листья и позолоту, но в пестроте ему видится «зловещий блеск», в прелести — таинственность, а пушкинские образы увядающей природы и умирающей девы, у которой «улыбка на устах увянувших видна», преобразуются в метафору «кроткая улыбка увяданья» и философски осмысливаются: «что в существе разумном мы зовём Божественной стыдливостью страданья». Это уже не просто сопоставление, а пантеизм, обожествление природы и слияние с ней.

Отождествление человеческой и природной жизни определяет подчас двухчастную композицию тютчевских текстов, в которых «случай из жизни человеческой или просто мысль поэта о человеке через сравнение с аналогичным в природе как бы приобретают все черты истинности, наполняются всеобщим философским содержанием» (Маймин Е.А. Русская философская поэзия. М., 1976. С. 164): и льются «слёзы людские», как «струи дождевые в осень глухую, порою ночной».

Если тютчевская осень полна загадок и таит в себе нечто вещее, то фетовская предстаёт в конкретных деталях — видимых, слышимых, пахнущих: «Опавший лист дрожит от нашего движенья, / Но зелени ещё свежа над нами тень», «Ветер. Кругом всё гудит и колышется, / Листья кружатся у ног», «осени тлетворный веет дух». Фет не любил описывать безымянную флору и фауну: «Ель рукавом мне тропинку завесила», тополь стоит «с подъятыми к небесам ветвями», «георгины дыханьем ночи обожжены», «ласточки пропали»; «Краснели по краям кленовые листы, / Горошек отцветал, и осыпались розы» («Старый парк»).

33