«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской - Страница 73


К оглавлению

73

И всё. Поэзии — привет.
Таким зигзагом,
кроме меня, писали Фет
да с Пастернаком.

Действительно, таким разностопным, 4—2-стопным ямбом написаны фетовские стихи «Одна звезда меж всеми дышит / И так дрожит…» и «Я повторял…» («В моей руке — какое чудо! — / Твоя рука…») и пастернаковские «Во всём мне хочется дойти / До самой сути» и «Зимняя ночь» («Мело, мело по всей земле, / Во все пределы…»). Кстати, первым отметил это сходство А. Кушнер: «Известный, в сущности, наряд, / Чужая мета: / У Пастернака вроде взят, / А им — у Фета».

Такое аналитическое чтение прямой дорогой ведёт к литературной критике, и Борис начинает писать критические заметки и рецензии, высказывая в них неординарные суждения. Например, в эссе о В. Набокове утверждается, что его напрасно считают бездарным стихотворцем, он «поэт огромный», и, возможно, именно его назовут «первым поэтом эмиграции», а не Ходасевича и Цветаеву, так как он «сохранил для нас пушкинскую радость, пушкинское достоинство» и умел беседовать с Музой «без угрюмых размышлений о судьбе России, без жалоб на собственную судьбу, а легко болтая на серьёзные темы» — «это была светская беседа, воспоминания о прошлом и будущем». Быть может, эти рассуждения и спорные, но, вероятно, похожим писателем хотел стать сам Рыжий.

Необыкновенную его начитанность подчёркивает в своём критико-биографическом очерке Н. Казарин «Поэт Борис Рыжий: постижение красоты», включённом в книгу «Оправдание жизни», — и не только в художественной литературе, но и в философии (в частности, Ф. Ницше, Л. Шестов). И сам Борис не без горькой иронии говорил о себе как о «посредственном, но бесконечно начитанном поэте» и временами даже пугался своей начитанности: как бы из-за увлечённости чужими стихами не впасть в подражательство и эпигонство («только это не я сочинил»).

А память у юноши была феноменальная, он мог часами читать наизусть произведения многих поэтов и включал их цитаты в свои тексты, обычно без кавычек и нередко видоизменённые: «Я Музу юную, бывало, / Встречал в подлунной стороне» (В. Жуковский), «Мне в поколенье друга не найти» (у Баратынского «И как нашёл я друга в поколенье»), «Я встретил вас — всё былое / в отжившем сердце ожило» и «Как наше слово отзовётся, / дано ли нам предугадать?» (у Тютчева» Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовётся»), «Я лучшей доли не желал» (у Блока «не искал»), «Эх вы, сани! А кони, кони!» (С. Есенин).

Случалось, хотя и чрезвычайно редко, блестящая память всё же подводила его. Так произошло, когда Бунину были приписаны блоковские строки: «Словно в бунинских лучших стихах ты, рыдая, роняла / из волос — что там? — шпильки, хотела уйти» (1999). Ср. «Превратила всё в шутку сначала…» Блока — «рыдала», «десять шпилек на стол уронив», «и должно быть, навеки ушла».

По наблюдениям критика А. Гениса, писатели придумывают и создают различные способы чтения, чтобы не бояться чужой литературы: «Бродский сторожил неизбежную строку, Олеша искал в метафоре метаморфозу, Блок изобретал прилагательные: «Весёлое имя Пушкин». Что касается Б. Рыжего, то он включал чужое слово в сниженный и иронический контекст, и эффект получался парадоксальный.


Выходил я один на дорогу,
чуть шатаясь, мотор тормозил.
Мимо кладбища, цирка, острога
вёз меня молчаливый дебил.

Если Мандельштам настаивал на том, что «книгу мы получаем из рук действительности», то для Рыжего книга становилась самой действительностью, подчас более реальной и подлинной. Он был романтиком, воспитанным на литературе, и верил в силу слова. Свои стихи он стремился погрузить в реальность, скрещивал книжность и цитатность с бытовыми реалиями, с разговорностью и просторечиями. Его воодушевлял пример А. Кушнера, которого он считал своим учителем и поэзия которого была насквозь пропитана литературными ассоциациями и реминисценциями. Вслед за кушнеровским «парадом» поэтов с их недостатками («Наши поэты») Рыжий составляет свой список прославленных стихотворцев (но это мартиролог) и доводит его до наших дней: «Пушкин готовится к дуэли», «Баратынский пьёт, по горло войдя во мрак», «Анненского встречает Царскосельский вокзал», «Мандельштама за Урал увозит поезд», «Заболоцкий запрыгивает на нары», «Бродский выступает в роли мученика», а Кушнер оказывается «единственным солдатом разбитого войска, отвечая жизнью за тех, в чьей смерти вы виновны» («Александр Семёнович Кушнер читает стихи…», 1997).

Мысли о смерти преследовали Б. Рыжего всю его короткую жизнь, и у писателей он искал ответа на вопрос, что есть жизнь и смерть. И сам отвечал на него опять-таки с помощью литературной аналогии: «Жизнь — суть поэзия, а смерть — сплошная проза». Он вчитывался в предсмертное стихотворение Державина «Река времен в своём стремленье…» и «Загробные песни» Случевского; представлял себе, как «бушевал перед могилой Лев Толстой», как Блок был похож на Бога «на краю могилы», а себя воображал на месте Лермонтова:


Артериальной тёплой кровью
я захлебнусь под Машуком,
и медальон, что мне с любовью,
где ты ребёнком… В горле ком.

Любовь к чужим стихам приводила к нелестным сравнениям со своими, к постоянным сомнениям в себе: «Ах, строчки чужие иглою в душе. / Одно удручает, что всё это было». И самое удручающее — страх не реализоваться, не воплотить свой дар в жизнь: «Была надежда на гениальность и сплыла», «Свой талант ценю в копейку, / хоть и верую в него», «Моя песенка спета, / не вышло из меня поэта».

73