Краткая формула российской истории, по Лосеву, — «ярмо, голодуха, тыщу лет демократии нет». А её движение и развитие выглядит так: «Шаг вперёд. Два назад. Шаг вперёд» (почти по Ленину). Как воспринимают и переживают исторические беды России её граждане? Если русский поэт называет родину «страной негодяев» и горюет, что в ней нет приличного клозета (см. пьесу С. Есенина «Страна негодяев»), то остальной народ «заливает ретивое» и под водочку и цыганско-еврейскую музыку («Пел цыган. Абрамович пиликал», «Сашка, пой! Надрывайся, Абрашка!») рассуждает о «монгольском иге, пятилетках, падении ера», о польских интригах и кознях Метерлинка, о плохих дорогах. Это перечисление тем пьяных разговоров становится всё более издевательским: «Пушкин даром пропал из-за бабы, / Достоевский бормочет: бобок (название его фантастического рассказа о мертвецах); / Сталин был нехороший, он в ссылке / не делил с корешами посылки / и один персонально убёг» («Шаг вперёд…»).
Есть у Лосева и описание российского XVIII в.: «что свинья в парике», фавориты Фелицы, духи, заглушающие запахи тела. А вдали от столицы — «волглые избы, часовня, паром. / Всё сработано грубо, одним топором». В «забытых деревнях» время словно остановилось — «мосты обвалились, метель занесла, тропу завалил бурелом». Весной там пашут и сеют, осенью жнут, а зимой погружаются в спячку и «спокойно второго пришествия ждут» («Забытые деревни»).
К началу ХХ в. просвещённая публика, в том числе и в провинции, призадумывалась о том, что ждёт Россию в новом столетии.
…в России всё кончается попойкой,
трактирной стойкой, больничной койкой,
никто не управляет Русью-Тройкой,
ах, господа, куда она летит?
Неожиданно припоминается и другое гоголевское изречение — после чернобыльской трагедии: «…третий день обострится / понос, выпаденье пера». «Повторяю: редкая птица / долетит до середины Днепра» («Из радиоперехватов»). В этом же стихотворении звучат мотивы из «Слова о полку Игореве»:
То не воют в Чернигове трубы,
то не топот в Путивле копыт,
то не свозят под Киев трупы,
то не Ярославна вопит,
то не тараканы-мутанты
вползают в Тьмутаракань,
то прут по бетонке танки.
Такие переклички эпох нередки в лосевских стихах. При расставании с Россией поэт повторял: «О, Русская земля! Ты уже за бугром» и прощался с «ошалелой землёй», поминая её «только добром».
Эх, Русская земля, ты уже за бугром.
Не за ханом — за паханом и «бугром»,
даже Божья церковь и та приблатнилась.
Не заутрени звон, а об рельс «подъём».
А вот ещё одна историческая параллель: «Леса окончились. Страна остепенилась», и бескрайние степи хранят память о Чингисхане, в курганах спят богатыри, давшие имена сибирским городам — Хабар, Иркут, Ом, Новосибир (частично, скорее всего, авторская выдумка), а рядом с тюльпанами, которые «молятся, сложив ладоши», соседствуют «уралмашевская группировка» и «беспроволочный интернет».
Или такая «Поправка к истории»: Каким предстаёт «бессмысленный и беспощадный бунт» в нынешней России? «При чём тут Ленин, эсеры, Бунд?» Просто выйдет «субтильный» мужичок, схватит топор и в щепки разнесёт свою избу и страшными криками повеселит толпу, а «мусора-опера» повяжут его, будет сидеть он в лагере и петь блатные песни. Сравнивая поведение сегодняшнего убийцы с Раскольниковым, Лосев отмечает, что «теперь забывают / рядом с трупом пустые бутылки и топоры, / на допросах мычат, да и кровь теперь не замывают» («Замывание крови»).
Парадоксально сопоставление январских холодов 1996 г., смерти Бродского и прощания с ним — с похоронами Блока и расстрелом Гумилёва в августе 1921, когда патефоны заглушали хлопки чекистских выстрелов и «плач Персефоны» («Холод. 1921 — 1996»). И мы понимаем, что речь идёт не о реальных температурах, а о духовном замерзании.
Пожалуй, главная и самая больная тема Лосева — Советский Союз, Софья Власьевна (советская власть), советские порядки, быт и нравы. Ко многим своим произведениям он мог бы поставить эпиграфом блоковские строки: «Мы — дети страшных лет России / Забыть не в силах ничего». Мысленно он часто возвращался туда, в «гноящийся ад», в «адскую диктатуру», в «дурную эпоху», когда были «в почёте палач и пройдоха»; в «век-свиновод» (ср. с мандельштамовским «веком-волкодавом»), когда «прячься не прячься — ты виноват»; в «страшный мир, где конвоиры скалят рты» и «где с Серебряным веком Каменный расправляется полвека подряд». Как в калейдоскопе, мелькают картины и сцены этого страшного мира: превращённые в помойные ямы города и колхозы с пустыми домами и полями; длинный день заводского рабочего, стоящего у станка, и беспросветные будни инженера, единственными развлечениями которого по вечерам были водка и ТВ; коммуналка — «свалка хлама, сортирная вонялка» и «чёрная бумажная тарелка, играющая «Интернационал»; позорное исключение Пастернака из ССП и война в Афганистане («Здесь, за зверским хребтом, мне перебили хребет»).
Всё это, по большей части, свидетельства очевидца, полные ненависти, боли и горечи, высказанные не просто с иронией, но с сарказмом. Например, в «Оде на 1937 год» рассказывается о рождении самого автора («младенец вываливается в белый свет», его «не извели врачи и душегубы») в тот момент, когда «стоит террор, как Солнце, над Союзом», когда расстреляны военачальники, а «челюскинцы! из челюстей! Зимы! / удалены по одному, как зубы»; когда празднуется дата гибели Пушкина и современные литераторы наблюдают за толпой, которая «играет и жрёт у гробового входа»; когда поэзия летает над собой, как «над погромной кровью пух перинный», и «из-за поворота на нас шагает золотая рота». А над нами «Бессмыслицы Звезда себя зажгла».